- IN MEMORIAM -
Юрий Яковлевич Фиалков
«Тревожные дни Иезекоса Риго, менялы из Галле»
Фантастический рассказ
* * *

— Внемли мне, Екоб...

— Внемлю, Иезекос-Бер...

— Итак, сколько дрезденских пфеннигов идет за три венецианских дуката?

— Де.., нет, двен... Тридцать!

— Десять? Двенадцать? Тридцать?! Бог лишил тебя благословения, Екоб, но чем прогневал его я, старый меняла? Который раз втолковываю тебе, Екоб: за двенадцать дюжин венецианских дукатов надо дать семь с четвертью дюжин испанских реалов. Три дюжины реалов идут за четыре английских нобиля. А нобиль, уразумей это, наконец, сын мой, нобиль — это двести сорок штутгартских пфеннигов, или двести семьдесят вюрцбургских, или пятьсот десять аугсбургских, или семьсот двадцать дрезденских. Ты уразумеешь это, наконец, Екоб?

— Я... я стараюсь запомнить это, Иезекос-Бер...

— Стараешься? Тогда постарайся еще вообразить, что станет с лавкой, когда в нее сядешь ты. Тебя обсчитает первый же купец, надует и безграмотный рейтар! А уж если на твою лавку набредет гость посмекалистей, на следующий день ты, и моя дочь Риза, на которой, храни ее Господь, к тому времени ты женишься, и ваши дети, мои внуки, да не будет им суждено родиться, все вы будете питаться отбросами, что выносят за городские стены. Если сумеете их отбить у собак. Возьмись, наконец, за ум, возьмись — заклинаю тебя покоем моей могилы!

Остаток пути к дому Иезекос любил коротать один. Иному миновать несколько хижин — только и достанет времени, чтобы посчитать, сократился ли хоть на сколько-нибудь долг владетельному сеньору и, прикинув, сокрушенно покачать головой. Иезекос же за эти минуты успевал поразмышлять о многом. О земной и небесной сущностях. О божественном и богохульном в сочинениях великого, но заблуждавшегося Моисея бен Маймона. И еще о том, почему он, Иезекос Риго, пропустивший через меняльную лавку, что на центральной площади Галле, нивесть сколько гроссов золота, почему он должен каждый день с тревогой подсчитывать, хватит ли ему денег, чтобы купить дочери и себе пресных лепешек и горсть козьего сыра.

Что из того, что он знает истинную стоимость пфеннигов каждого из сорока двух германских княжеств? Да, он может прикинуть, сколько миланских фунтов следует дать за венецианский гросс, быстрее, чем клиент развязывает кошель — кто это оценит? И кому дело до того,что меняла Иезекос не только знает почем сегодня идут богемские грошины и как ценятся североримские флорины, но и ведает, почем они будут идти и как будут цениться завтра? И разве перепадет что-нибудь обитателю гетто за совет, данный владельцу направляющегося в Пешт каравана, запастись не венгерскими гульденами, а нидерландскими кронами? Потому что венгерские князья охочи до голландского золота и справедливо недоверчивы к отечественной чеканке.

Что из того? Все равно сеньор — настоящий собственник лавки (не подобает владетельному князю самому заниматься низким ремеслом) отбирает у него все, оставляя денег только на скудное пропитание и добавляя изредка несколько грошей на дешевое нюрнбергское полотно.

Нет, не прогневать Господа — он, Иезекос Риго, не сетует на судьбу. Кто из единоверцев в гетто достиг большего? Впрочем, он заслужил право сидеть менялой в лавке на маркте Галле не только своими незаурядными способностями — они ниспосланы ему Богом — не только славящейся далеко за пределами города честностью, но и кротостью и смирением, нажитыми суровым и жестоким опытом.

Вот почему владетельные сеньоры, сколько их не сменилось в Галле за эти годы, всегда были уверены, что Иезекос не утаит из выручки ни пфеннига. И именно поэтому Иезекос охраняется именем высокого князя и не только именем: лавку, сменяя друг друга, сторожат два дюжих рейтара. Забота у стражников простая: оберегать лавку от владельцев торговых караванов, следующих с собственным разбойным конвоем, да отгонять вороватых странствующих монахов, которые, завидя лавку с тщедушным евреем-менялой, так и тянутся шкодливыми руками к монетным мешкам...

...Да о многом можно поразмышлять, проходя недлинную вереницу хижин на единственной улице гетто, прижавшейся к крепостным стенам. Вот и его дом. Осталось привычно вздохнуть, завершая раздумья мыслью о несправедливости, за грехи заложенной Им в человеческую...

— Боже, помоги мне! — деревянными от ужаса губами шепчет Иезекос, застыв на месте: дверь его дома приотврена и из нее доносится неясный мужской говор.

Кто!? Ландскнехт-насильник, прослывший, что в гетто у безответного менялы подросла дочь? Поиздержавшийся прелат, которому именно здесь, в жалкой еврейской хижине, вздумалось под покровом темноты поискать еретические труды виттенбургского папы? Просто грабитель?

Подняв случившийся под ногами камень, Иезекос заглядывает в хижину...

...Посредине лачуги стоит немолодой мужчина, безбородый, с диковинными короткими усами. Незнакомец не походит ни на кого из тех, кого мгновенье назад представлял себе Иезекос. Он вообще ни на кого не похож: короткий камзол... длинные странного покроя штаны... диковинного фасона башмаки... шея повязана длинной узкой лентой... Глаза — Боже! — глаза покрыты круглыми стеклами, которые держатся на лице с помощью крючков... Риза, прижавшись к стене, смотрит на пришельца снизу вверх с таким ужасом, что Иезекос, забыв об осторожности, стремительно переступает порог и становится между незнакомцем и дочерью.

Всего ожидал Иезекос, но только не того, что произошло вслед за этим. Увидев менялу, незнакомец впал в недоумение, тут же сменившееся явным страхом. Отступив к двери, странный человек освободил глаза от стекол, приладил их снова и на непонятном языке, в котором непривычно круто перекатывалось «р», произнес несколько фраз.

— Кто ты? — с трудом выталкивая слова, прошептал тоже вконец испуганный Иезекос.

— Кто ты? — раздельно повторил незнакомец, сохраняя иезекосову интонацию. — Кто ты? Значит, вы — немец?

Выговор пришельца был странным, но Иезекос его понял.

— Кто ты? — повторил он, уклоняясь от ответа.

Незнакомец, перемежая речь непонятными словами, настойчиво вопрошал на странном немецком:

— Где я? Откуда я? Где, где я?

— В Галле, в городе Галле, во владениях герцога саксонского,— медленно втолковывая, разъяснил Иезекос.

— Какой Галле? Какой герцог? — снова зачастил незнакомец.

— Это я тебя должен спросить, зачем ты здесь, благородный сеньор?

— Н-н-не знаю,— запинаясь протянул пришелец с интонацией, не оставляющей сомнения в искренности его незнания.

— Риза,— обратился меняла к дочери,— как очутился здесь этот человек?

— Н-н-не знаю,— в тон пришельцу произнесла Риза. — Не знаю. Он пришел из воздуха.

— Какого воздуха? — испугался Иезекос не странному объяснению — разуму дочери. — Что ты говоришь, Риза? Этого не может быть!

— Не! Может! Быть!! — судорожно подтвердил незнакомец. — Я не из воздуха. Я — из Саратова.

— Какого Саратова? — бессильно спросил Иезекос, хотя ему было все равно, откуда пожаловал этот непонятный человек — скорее бы он убирался.

— Обычного,— безнадежно молвил незнакомец и, помолчав, добавил: — Я ничего не понимаю. Скажите,— встрепенулся он,— я не умер?

— Конечно, умер, а я пророк, перед судом которого ты предстал,— приобретая обычное чувство юмора, позволил себе пошутить меняла. — Скажи мне, грешник, имя свое, внятно скажи.

— Гавриил Суконко...

— Что значит — «Суконко»? — пробудилась у Иезекоса обычная пытливость. — Ты рыцарь?

— Рыцарь? — задумчиво переспросил Гавриил. — Если угодно... Пожалуй, рыцарь...

— Сумасшедший,— подумал Иезекос, но спросил вежливо: — Что делать рыцарю в доме бедного еврея?

— Не знаю,— с тоской ответствовал незнакомец, не знаю, что со мной, не знаю, где я. Ничего не знаю...

«Безумец,— окончательно уверился Иезекос,— правда, безобидный».

— Не прогоняй меня, добрый человек,— кротко попросил Гавриил.

— Куда тебя я прогоню? — невесело усмехнулся Иезекос. — Разве нам с тобой, рыцарь, надобен лишний шум? — И подумал вслух: — Не хватало еще, чтобы эта беда накликала другую — ночную стражу.

— Какая беда? — полюбопытствовал пришелец.

Иезекос помолчал и стал освобождать Гавриилу место для ночлега.

Уснули не скоро. Только к полуночи, успокоившись, сморилась Риза. Гавриил долго ворочался, бормотал на своем непонятном наречии. Один раз, похоже, всплакнул, но затем забылся тревожным сном и он.

Иезекос не спал. Думал напряженно, но ничего придумать не мог. Ни придумать, ни понять.

Утро ничего не прояснило. Проснувшись, Гавриил снова начал приставать с вопросами. Осведомился среди прочего, какой сегодня день. Вопроса Иезекос до конца не уразумел, но вежливо ответил, что до дней Рош-Ашана и Суккота еще далеко, потому что в этом году редкий по расхождению календарь, ибо День Исхода совпадает с Днем Поминовения. Тут пришелец прервал его и с непонятной горячностью спросил, а какой же год. Услышав, что 5281-й, а по христианскому исчислению, которое исповедники Богоматери ведут, отступя назад 33 года от вознесения на небо Ее Сына — 1520-й, Гавриил сжался, уставился невидящим взором в стену и вопросов более не задавал. Но и на обращаемые к нему не отзывался.

Наказав Ризе, чтобы она удерживала незнакомца в хижине (узнай епископ, что община приютила этого непонятного человека, кара обрушилась бы на все гетто), Иезекос отправился в лавку.

К полудню Екоб убедился, что с патроном неладно. А когда Иезекос спутал аугсбургские монеты старой и новой чеканок, помощник испуганно прошептал:

— Иезекос-Бер, ты болен и можешь просчитаться. Закрой лавку и я отведу тебя домой. Мы с Ризой посмотрим за тобой.

— Ты с Ризой? Тебе нельзя к Ризе... Лучше... Лучше ступай к хлебнику, только не к старику Конраду, у него я сегодня уже купил две обычных лепешки. Найди другого — где-нибудь у восточных ворот — и купи еще одну лепешку. И принеси её сюда незаметно. Я не хочу, чтобы заподозрили что-нибудь.

— А что должны заподозрить?!! — возопил Екоб с такой неожиданной для его флегматичной натуры горячностью, что стражник, схватившись за копье, встревоженно всунул голову в лавку.

— Однако,— заметил Иезекос, жестом успокаивая рейтара,— если бы ты приложил силу любви твоей к нашему ремеслу... Не вопи так, а то охрана решит, что мой будущий зять вздумал ограбить лавку и лишить его светлость законного дохода. Ступай за лепешкой. И отреши сомнения от души своей — мужем Ризы будешь ты. К сожалению.

Вечером, отвергнув общество помощника, Иезекос поспешил домой. Две лепешки он, как обычно, нес в руке, приподняв её выше обычного, дабы встречные могли убедиться, что лепешек действительно не больше. Третья была спрятана под накидкой.

Подойдя к дому, Иезекос остановился, будто творя молитву, а на деле — прислушиваясь. Все спокойно. Еще раз тревожно оглянувшись — но кому надобен старый меняла, возвращающийся на ночь в лачугу — Иезекос вошел в дом.

Там было все спокойно. И даже весело. Гавриил что-то оживленно рассказывал Ризе, а та, зажимая рот, прыскала — то ли над рассказом пришельца, то ли над его чудным выговором.

Вечер прошел интересно. Правда, вначале Гавриил снова принялся приставать с вопросами. Но потом, слов ли не хватило, безнадежность ли одолела, махнул рукой и заявил, что жизнь надо принимать, какой она есть. Это была почти дословная цитата из «Книги блаженств и страданий» великого, но заблуждавшегося Моисея бен Маймона и поэтому книжник Иезекос насторожился. И спросил гостя, каково его мнение об означенном сочинении. Гавриил ответствовал, что слышит о таком впервые, но коль-скоро Иезекос считает, что Моисей неправ, то он, Гавриил Суконко, и слышать о нем ничего не желает. На том с Маймоном и покончили.

Поужинав, Гавриил развесeлился и заявил, что готов пропеть мадригал. Предложение было отвергнуто: хриплый голос гостя давал основание предполагать, что его вокал услады не доставит. Кроме того, неожиданные для тихого дома менялы звуки могли привлечь лишних в этой ситуации собратьев по общине, а то, упаси Боже, и ночную стражу. Тогда Гавриил вызвался прочитать вирши, сказав, что вообще-то знает их великое множество, но по-немецки, к сожалению, самую малость.

— Запомнил еще с гимназии,— пояснил Гавриил застенчиво.

Что такое гимназия, Иезекос не знал, но в Гаврииле и без того было столько непонятного, что уточнять он этого не стал.

Вирш о белокурой красавице Лореляй так понравился Ризе, что она попросила повторить и, прослушав еще раз, всплакнула.

Тут Гавриил разошелся и шёпотом — добился таки своего! — прогудел песню о мельнике, непоседливом и хлопотливом, как ручей, что движет жернова. Песня проняла Иезекоса и он, желая отблагодарить гостя, напел ему, тоже вполголоса, «Песню утра» великого Иехуды-ха-Леви. Риза, не числившая за отцом таких талантов, даже захлебнулась от счастья, а Гавриил вынул из кармана кусок тонкой белой ткани и (смешно сказать!) облегчил в него нос.

На следующий день Иезекос был снова самим собою — собранным, деловитым, быстрым в смекалке и расчетах. Впрочем, купить лишнюю лепешку он остерегся и на этот раз. И снова вынужден был обратиться к помощнику («Но не у вчерашнего хлебника, не у вчерашнего!»). Екоб сверкнул очами, но промолчал.

Вечером, закрыв лавку, Иезекос поспешил домой, размышляя о том, что в этом мире все же встречаются душевные и неглупые люди. Да что там неглупые — умные, умнейшие! Надо будет с Гавриилом обсудить некоторые тёмные места из «Книги бытия», особенно то место, где говорится, что рыжие жадные птицы, прилетевшие из Аммона, это в действительности...

Бог мой!!! Из приоткрытой двери его дома доносятся голоса двух — двух!! — ссорящихся мужчин. Один, хриплый — гавриилов, второй, властный и громкий — чей??

Иезекос ворвался в дом. Мужчин и впрямь было двое: напротив Гавриила, угрожающе подняв короткий меч, стоял в воинственной позе рыжебородый человек с глазами такой голубизны, которая различалась и в полутемках хижины. («Вот они — рыжие жадные птицы!» — некстати пронеслось в голове у Иезекоса...).

Новый пришелец раздраженно выкрикивал что-то, похоже, ругался, однако с недоуменными интонациями. Гавриил, загораживая Ризу, с вызовом ему отвечал.

— Кто это? — обрадовался Иезекосу Гавриил. — Что ему надобно?

— Я впервые вижу этого человека,— с трудом выталкивая слова, говорит Иезекос. — Откуда он?

— Ниоткуда,— коротко и непонятно проинформировал Гавриил, не сводя глаз с поднятого меча.

— Я не разумею его речи,— обреченно сказал Иезекос, с тоской и ужасом уверяясь, что его дом мнут тяжелые длани сил Тьмы.

— Он, вроде, говорит на латыни,— заметил Гавриил. — Быть может, духовное лицо. Хотя... В таком одеянии?

Рыжебородый и впрямь был наряжен замысловато. На голове — шлем, отблескивающий десятками отражений лучины, что мерцала в хижине. Тело обернуто в короткий кусок ткани. На голых ногах, поросших рыжим волосом — сандалии.

— Почтенный муж,— кротко обратился к рыжебородому Иезекос,— зачем ты пожаловал в дом бедного менялы?

— Поза и интонация Иезекоса были так очевидно умоляющи и смиренны, что новичок перестал угрожающе сопеть и хотя глаза его продолжали сохранять возбужденную настороженность, опустил меч.

— Э-э-э,— пришел на помощь Гавриил,— откуда ты? От-ку-да?

Чужак напряженно вслушивался, помолчал, а потом разразился быстрой раздраженной тирадой.

— Да он и впрямь шпарит по-латыни! — убедился Гавриил. — Неужто все ж таки из монашьего сословья? Так они все по-нашему, то есть по-вашему понимать должны. Что с ним делать? Может быть, вы, Иезекос-Бер, латынь разумеете?

Слывший в общине высокоученым, Иезекос непринужденно объяснялся с голландцами, испанцами, итальянцами. Мог при случае поладить с французами. Случись ему иметь дело с англичанами, он тоже не растерялся бы. Но из латыни он знал лишь несколько распространенных католических молитв.

— Прочесть ему разве «Agnus Dei»1 — невесело усмехнулся Иезекос, начинавший смиряться с чудесами.

1) «Агнец Божий» — первые слова католической молитвы.

— Хорош агнец! — отметил Гавриил, смерив взглядом рыжебородого. — Что ж, потревожим память латиниста второй городской гимназии Аристарха Владимировича. Помнится, один раз я у него даже «весьма удовлетворительно» удостоился. Впрочем, это был день, когда он выходил на пенсию... Слушай ты, homo novus2, здравствуй, так сказать, «Ave, Caesar!».

2) новый человек.

Пришелец встрепенулся и, многократно повторяя слово «цезарь», стал что-то настойчиво отрицать.

— Ну, хорошо, не цезарь, так не цезарь,— примирительно сказал Гавриил, обрадовавшись, что задира снизошел до переговоров. — Но кто же ты, кто? Так сказать, nomina sunt odiosa3, но наоборот. Понимаешь — на-обо-рот!

3) не будем называть имена, буквально — имена ненавистны.

На эту распространенную латинскую поговорку новоявленный недоуменно захлопал рыжими ресницами.

— Вот я — Гавриил ткнул себя в грудь,— я Гавриил. Он — Иезекос. Понимаешь — Ие-зе-кос.

Новичок понял. Ударил себя ладонью и представился:

— Спурий! — помолчал, а затем добавил медленно и внушительно, явно желая произвести впечатление: — Центурион...

— Кличут его Спурий,— потлумачил Гавриил, хотя и так все было понятно (пришелец утвердительно закивал головой). — Насчет остального — неясно.

Внезапно Спурия прорвало и он, перебивая сам себя, посыпал по-латыни.

— Festina lente!4 — выудил из глубин памяти очередную латинскую поговорку ученик Аристарха Владимировича. — Спурий... центурион... Это что-то из древнеримской истории. А мы с вами, Иезекос-Бер, если я не ошибаюсь, находимся в средних веках.

4) спеши медленно!

Меняла, безуспешно пытавшийся вникнуть в происходящее, ошалело кивнул.

— Да, но как это втолковать сему шлему? — продолжал прибодрившийся Гавриил. — Ладно, начнем ab ovo5. Слушай, центурион, слушай и nil admirari6, гм, легко советовать... Именно, nil admirari. Дело в том, что... Ну, как это ему втолковать? В общем, Спурий, sapienti sat7, а сказать по правде, брат, я сам ничего не понимаю. Дело в том, римлянин, что ты стал старше лет на тысячу, а то и более.

5) с самого начала — буквально «от яйца».
6) ничему не удивляться.
7) умный поймет.

Спурий, конечно, ничего не понял. Но что-то в тоне Гавриила ему не понравилось и рука его снова потянулась к мечу.

— Господи, с ним по-хорошему, а он... Поистине, indignalis, Jupiter, ergo ininsufus es!8.

8) Юпитер, ты сердишься, значит, ты неправ.

Древнеримская мудрость немедленно привела центуриона в состояние шалой ярости. Справедливо заподозрив, что этот стеклоглазый над ним издевается, римлянин поднял меч и шагнул к хулителю. Гавриил же, гордый эрудицией по части крылатых латинских изречений, не только ничего не заметил, но еще плеснул масла в огонь спуриева негодования:

— Quous, Jupiter perdere, dementat!9

9) кого Юпитер хочет погубить, того лишает разума.

Просвистел меч и — ого! Иезекос сначала восхитился силой удара, затем поскорбел о разрубленном надвое грубом, но прочном столе и порадовался за Гавриила, который уцелел чудом: за миг до этого он повернулся к Иезекосу, любопытствуя, какое впечатление произвела на того его латынь. Римлянин снова занес меч, но Иезекос повис на центурионовой руке:

— Не стану заклинать тебя именем Божьим, добрый господин, их, богов, у вас, латинян, много. Уймись во имя дочери моей!

Только сейчас центурион заметил, что в хижине помимо двух непонятных стариков находится еще и молодая девушка, и тут же отошел, расплывшись в улыбке. Мир был водворен и четверо обитателей иезекосова дома преломили хлеб, разделив три лепешки. Хозяин, у которого события последних дней отшибли аппетит, отдал свою долю римлянину. Тот управился с нею молниеносно. Иезекос вздохнул и подумал — Боже, Боже! — как же он будет добывать хлеб завтра?!

Спать легли поздно. Центуриона уложили на полу рядом с Гавриилом. Укрылись одним плащом. Гавриил, стремившийся, чтобы последнее слово осталось за ним, прошептал на ухо Спурию очередную поговорку, смысл которой не был ясен ему самому, но начинавшуюся с обидного слова «asinus»10. Гавриилово остроумие пропало втуне, потому что римлянин уж спал. «Ну и дела» — только и успел подумать притомившийся от избытка впечатлений Гавриил и тут же уснул.

10) осёл.

И только на Иезекоса не нисходил сон. Было о чем в ночи поразмышлять старому меняле. Как долго сможет он скрывать в доме посторонних мужчин? Как объяснить появление двух иностранцев, двух иноверцев? Двух ино... ино... Тут и слова-то не подберешь. И не отвертеться от обвинений в ереси, а то и в общении с дьяволом. Тем более, если говорить честно (а как еще можно толковать с собою в ночи?), то у него, у Иезекоса, нет уверенности, что здесь обошлось без вмешательства того, чье имя лучше не произносить даже в мыслях. И что уж совсем страшно — прослышь обо всем этом епископ, тут уже его преосвященство выместит на всей общине годами пестуемую ненависть к обосновавшимся в Галле сынам Иудеи.

В этих смурных мыслях забрезжило утро и Иезекос, наказав Гавриилу не выпускать, упаси Боже, римлянина за пределы дома да самому не проявлять неуместного любопытства, отправился на Марктплац.

Иезекос и припомнить не мог, да и не хотелось припоминать, что он лепетал Екобу, упрашивая его украдкой (украдкой!) раздобыть лепешки. Да и не до воспоминаний было Иезекосу, когда он вечером брел домой. Не о прошлом следовало думать — о будущем. А оно, грядущее, было темно и зловеще. Поэтому меняла подходил к своей хижине с уже ставшим привычным ожиданием новых неприятностей.

— Господи, Господи, если только Ты есть (вот я уже богохульствую!), не посылай ко мне, Господи, никого более — ни из Рима, ни из Московии, а пуще — из епископства!

Против ожидания дома было тихо, даже благостно. Гавриил под сопровождение своего тихого пения завершал ремонт разрубленного накануне стола. Риза же и римлянин сидели на лавке и — кто сказал, что иезекосовы несчастья пресеклись?! — держались за руки. И молчали. Риза глядела в голубые и нахальные центурионовы глаза с такой нежностью, что Иезекос даже поежился от вонзившегося в него нехорошего чувства к рыжему детине.

— Зачем, Ты решил, что горестей моих поубавилось? — вслух пожаловался Иезекос и попросил Гавриила: — Скажи ему что-нибудь, скажи! Мне только недоставало, чтобы Риза отдала свою любовь этому порождению нечистой силы!

Гавриил с охотой принялся за работу:

— Э-э-э, послушай, Спурий, хотя ты и veni, vidi, vici11, но est modus in rebus12 и, распалясь благородным негодованием, добавил, адресуясь к Иезекосу: — O tempora, o mores!13.

11) пришел, увидел, победил!
12) все хорошо в меру.
13) О времена, о нравы!

Римлянин не обратил на тираду ни малейшего внимания, но Риза выдернула руку из центурионовой лапищи и забилась в угол. Спурий начал было распаляться, но принюхавшись к запахам, которые источали замаскированные иезекосовым плащем лепешки, решил отношений не обострять.

Поужинали с аппетитом. После трапезы Гавриил заметил, что теперь неплохо было бы приступить к культурным развлечениям и пояснил римлянину:

— Panem et circenses!14

14) хлеба и зрелищ!

Глаза Спурия зажглись пронзительным воинственным блеском. Издав короткий клич, он схватил обгоревшую лучину и быстро начертал на земляном полу две параллельные линии, перекрещенные поперек двумя другими. В одном из образовавшихся квадратов он изобразил крест и с вызовом протянул лучину Гавриилу. Иезекос, как водится, испугался:

— Сотри, римлянин, быстрее свою каббалу, не накликай беду на мой дом: мне не хватало только приютить святотатца!

Гавриил же, напротив, обрадовался и даже прослезился:

— Смотри: крестики-нолики. И у них в это играют!

Спурий нетерпеливо подтолкнул Гавриила.

— Ну что ж,— принял тот вызов,— alea jacta est!15, и решительно проставил в соседней клетке кружочек. Через ход Гавриил понял, что проиграл. Не желая безгласно капитулировать, пробурчал:

15) жребий брошен!

— Errare humanem est!16

16) человеку свойственно ошибаться.

Выиграв, Спурий захохотал так торжествующе громоподобно, что Иезекос стремительно прикрыл центурионову пасть плащем:

— Побойся своих богов, человек, сейчас сюда сбежится все гетто!

Однако поскольку зычное уханье центуриона пробивалось даже через ткань, решил успокоить его и предложил:

— Сыграй со мной в эту диковинную игру, латинянин! — и подтвердил вызов жестом.

Спурий смерил тщедушного менялу откровенно презрительным взглядом и протянул ему лучину, великодушно предлагая начать слабейшему.

— Memento mori!17— предостерег римлянина Гавриил, но центурион и ухом не повел на древнеримскую мудрость.

17) помни о смерти.

Первую партию Спурий проиграл очень быстро. Проиграл и удивился: в его когорте равных ему в этой хитроумной игре не было.

Вторую партию центурион проиграл еще быстрее. Став от свалившегося на него бесчестья цвета собственных сандалий, Спурий с тяжелой решительностью стал чертить заготовку для третьей партии.

На этот раз Спурий не торопился и прежде, чем выставить крестик, долго и натужно сопел. Помогло мало. Проиграв и на этот раз, римлянин в ярости вцепился зубами в лучину. Гавриил же, не скрывая реваншистского ликования, и позабыв об осторожности, возопил:

— Sic transit gloria mundi!18 — и кровожадно добавил: Vae victis!19

18) так проходит мирская слава!
19) горе побежденному!

Рука центуриона потянулась к мечу, но на счастье Гавриила римлянин стремился отыграться. Жаждал продолжения игры и впавший в доселе неведомое ему греховное чувство азарта Иезекос. Сделав первый ход, он нетерпеливо протянул Спурию лучину и... осекся: Риза глядела на отца едва ли не с ненавистью. И поэтому... поэтому четвертую партию Иезекос поспешил проиграть. Затем и пятую, шестую...

Центурион прибодрился и, решив, видимо, не искушать судьбу, обратился к Ризе и принялся нашептывать что-то и та, похоже, его понимала...

— Et tu, Brut!20 — не понятно зачем довел до сведения римлянина Гавриил цезарево удивление.

20) И ты, Брут!

— Бру-у-ут? — впервые проявил способность удивляться Спурий.

— Э-э, да он и не слыхивал о Бруте! — позлорадствовал Гавриил. — Темен он, этот наш римлянин!

— Возможно, он родился до Брута? — проявил тонкое понимание ситуации справедливый Иезекос.

— А это мы сейчас выясним! — впал Гавриил в задиристо-прокурорский тон. — Послушай, Спурий...

Центурион с неохотой оторвался от ризиных глаз, вскинул на Гавриила недоуменно-туманный взор и...

...исчез.

Рука Ризы осталась висеть в воздухе.

— Finis coronat opus!21 — невпопад сказал Гавриил, адресуясь к месту, где за мгновенье до того стоял римлянин. Помолчал, добавил растерянно... coronat opus...

21) конец — делу венец!

...и не стало и его.

Иезекос ошалело поглядел в темноту окошка, выбежал зачем-то на пустынную ночную улицу, но тут же вернулся, услышав плач дочери.

— Успокойся, дитя! Богом тебя единым заклинаю, успокойся! Зачем тебе это страшилище, это рыжебородое порожденье Тьмы?

Риза рыдала...

Назавтра намучившийся неведением Иезекос задолго до полудня сказал Екобу:

— Закрой лавку и проводи меня домой, я не уверен, что добреду сам.

Подойдя к хижине, Иезекос жестом остановил помощника и с надеждой — какой? и не поймешь! — отворил дверь. В лачуге была только Риза. Только Риза.

Иезекос посмотрел в потемневшие глаза дочери, положил ей на голову руку... Помолчали...

Выйдя на улицу, Иезекос сказал:

— Пошли обратно, Екоб. Надо работать. Надо работать. Внемли мне, Екоб...

— Внемлю, Иезекос-Бер.

— Итак, сколько дрезденских пфеннигов идет за три венецианских дуката?..

* * *
- в раздел «книги» -